?

Log in

No account? Create an account
Russophobe
20 April 2013 @ 01:27 pm
На днях, просматривая различные новости Рунета, я увидел сообщения о назначении нового министра связи. Я старый филателист (в детстве я собирал почтовые марки), и поэтому при слове «почта» что-то неожиданно шевельнулось в моей зачерствевшей, как прошлогодняя булка, душе.
В давние советские времена официальная пропаганда очень любила сравнивать текущую статистику с 1913 годом. С 1913 года прошло ровно сто лет, и поэтому было бы интересно сравнить сегодняшние почтовые тарифы с тарифами того времени. Возьмем самое обыкновенное письмо весом до 20 грамм. В 1913 году пересылка такого письма стоила 7 копеек, в 2013 году – 14 руб. 25 коп. Намного ли изменилась стоимость? Чтобы сравнить несравнимое (рубли 1913 и 2013 годов), воспользуемся сравнением с Соединенными Штатами, с которыми так любят себя сравнивать в России. Итак, в 1913 году пересылка простого письма стоила 2 цента, а за один доллар в то время давали около 2 рублей. То есть пересылка простого письма в Североамериканских Соединенных Штатах стоила около 4 копеек того времени – почти в два раза дешевле, чем в России. В 2013 году пересылка простого письма стоит 46 центов, а за один доллар теперь дают около 30 рублей. То есть пересылка простого письма теперь стоит около 14 рублей – почти столько же, сколько в России.
Но как сравнить цены 1913 и 2013 годов? В Соединенных Штатах за последние сто лет не было революций, апокалиптических изменений социального строя, конфискаций и деноминаций, поэтому существует способ, и не один, сравнить доллары 1913 и 2013 года. Первый способ – механическое сложение ежегодных показателей инфляции. Если сложить эти показатели, то 2 цента 1913 года равны… 46 центам 2013 года! Бинго!
Но! Сто лет тому назад люди жили гораздо беднее, и за ту же самую работу платили гораздо меньше. Итак, если посчитать, сколько товаров можно было бы накупить, скажем, на 200 долларов в 1913 году, и сравнить цены на них с ценами 2013 года, то окажется, что по стоимости товаров 2 цента 1913 года равны 89 центам 2013 года. Другими словами, для того, кто живет так же, как жил его предок в 1913 году, цена письма не изменилась. Но для того, кто живет на том же социальном уровне (в 1913 году не было телевидения, интернета и мобильников), отправка письма стала почти в два раза дешевле!
То есть, прищурив один глаз и пряча хитрую ухмылку, мы можем сказать, что для русского крестьянина с сохой отправка письма на деревню дедушке стала в два раза дешевле по сравнению с 1913 годом, а для российского городского обывателя стоимость отправки письма за сто лет почти не изменилась…
 
 
Russophobe
25 February 2011 @ 07:33 pm

Мой ответ опять будет строится на том, что мы с вами (в собирательном значении) по-разному видим мир. Чтобы вы поняли, насколько отличаются наши взгляды, вспомните популярные статьи для детей «Как видят мир хомячки». Нет, я ни в коем случае не хочу вас обидеть, я просто вспомнил того симпатичного хомячка с яблоком. Я люблю кошек, пусть будет «Как видят мир крупные хищные кошки». Из такой статьи мы можем с удивлением узнать, что они, например, лишены цветного зрения (это плата за способность видеть в темноте). И мне очень интересно, как вы видите окружающий мир: это объясняет, почему произошли многие исторические события.

Итак вернемся к нашим, э-э, аргументам. Я попытаюсь объяснить, как видим мир мы, странные существа, населяющие Запад и так похожие на людей.

Во-первых, мы не делим социальное устройство на капитализм, коммунизм, феодализм и так далее. Мы скорее делим на цивилизованное общество (которое образует разнообразные государства) и нецивилизованное (где каждое племя живет по своим законам, непонятным для тех, кто к племени не принадлежит). Все цивилизованное общество, в некотором смысле, едино, и поэтому генерал Ярузельский руководил тем же государством, которым правил Мешко I (и которое, возможно, основал легендарный Лях) – независимо от того, был ли это феодализм, социализм, капитализм, конституционная монархия или народная демократия. Поэтому ваш вопрос «на чем держится капитализм» для нас бессмысленный. Ну на чем держится феодализм? На рыцарских турнирах? И ваши предположения, на чем он держится, не имеют отношения к тому, как жители этого глупого Запада видят мир и свою жизнь. Какой страх «остаться без средств к существованию, просто умереть от голода»? Ну нет такого страха, сейчас же не Средневековье! Конечно, вы можете сами, своими действиями, довести себя до финансовой катастрофы, и тогда придется начинать все сначала. Но это будет ваша и только ваша вина. Если сидящие на социальном пособии («паразиты» по марксистской терминологии) устроят массовые протесты против лишения их пособий, это ни к чему не приведет: ели нет денег, то и взяться им неоткуда, их можно только заработать. Конечно, у каждого есть право протестовать, вот они этим пользуются (в Греции, например), но результат все равно будет тот же. Социальные льготы будут уменьшены при любом правительстве.

Насчет стремления жить лучше, то это естественное человеческое стремление. Все, что вы написали, применимо к любому жителю, от античного Карфагена до современного Рейкьявика. Разве Япония периода Нара «держалась» не на этом?

И затем вы берете известный термин и приписываете ему собственное значение. Вы уже делали это, применяя термин «информационные войны» к дискуссиям в Интернете. Я тогда не возразил, предположив, что это просто гипербола в полемическом задоре, но сейчас я не могу не обратить ваше внимание. Пожалуйста, перед тем, как использовать тот или иной термин, посмотрите его общеупотребительное значение, хотя бы в Википедии! «Американская мечта» - обычно употребляется в значении: «жизнь может быть лучше, богаче и полнее для каждого, с возможностью для каждого достигнуть этого в соответствии со своими способностями и усердием, независимо от социального происхождения или обстоятельств рождения» (формулировка Джеймса Т. Адамса, 1931). Приписывать другим определенную точку зрения, а потом ее опровергать – это демагогический прием, характерный для В. Ульянова (Ленина, 1870-1924). Не надо ему следовать.

 

Другая наша с вами проблема – то, что одни и те же слова мы используем в разных значениях. Отсюда непонимание, вплоть до диалога слепого с глухим. Например «бизнес». Я его употребляю в значении «дело, предприятие», нечто противоположное «наемному труду». И инвестор, покупающий акции на бирже, и гадалка, раскладывающая карты Тарот, ведут свой бизнес, то есть занимаются делом, которое им приносит доход. А ни у генерального директора, зарабатывающего два миллиона в год, ни у нелегала, стоящего не углу в надежде, что кто-нибудь даст ему работу на несколько часов, своего бизнеса нет, они продают свой труд на заранее оговоренных условиях. Бизнес – это скорее свой страх и риск, а труд во вторую очередь. Ну какой «высокоорганизованный, хорошо структурированный труд» у поварихи, которая привлекает проезжающих водителей самодельным плакатом «Горячие обеды – дешево», которые вы часто видите на польских дорогах? Она ведет свое дело на свой страх и риск, а не на заранее оговоренных условиях. И ее цель – это получение прибыли, чтобы доходы превысили расходы. Ну какая «созидательная, нравственная роль»? Надо просто соблюдать законы: не травить людей, продавать именно то, что рекламируется, и т.д. Конечно, нанимать нелегалов и платить им меньше, чем легальным за ту же работу, безнравственно, но и в то же время незаконно. В данном случае можно сказать, что то, что законно, то нравственно.

 

Но вернемся к России, как мы ее видим. Если помните, вы утверждали, что если бы СССР решил закончить Холодную войну в 1950-х, то он немедленно подвергся бы нападению. Я же считаю, что никакому нападению он бы не подвергся, безразлично, в 1950-х, 1970-х или в 1990-х, как это и было (вернее, не было) в реальности. Видите ли, СССР тогда виделся не «оплотом мира, на который с надеждой смотрят все трудящиеся» (так его видели только коммунисты в 1930-х), а большой, мрачной, бедной страной, где люди мечтают сбросить ненавистный деспотический режим. (Такая картина столь же далека от реальности, как и ваша.) Бежали только оттуда, туда ни один нормальный человек не бежал (за всю историю Холодной войны в СССР бежало человек шесть, кажется.) И если бы этот режим сделал какие-то поползновения к нормальности, это бы только приветствовалось. Поэтому даже мне казалось, что Россия – это одна из восточноевропейских стран: сбросив коммунистический режим, русские отряхнут пыль со своей Конституции, восстановят существовавшие общественные институты и начнут разгребать свои посткоммунистические авгиевы конюшни.

 

После 1956 года в европейских странах «народной демократии» не осталось ни одного интеллектуала, который бы не знал, что коммунистическая идеология – ложь и вранье от первого до последнего слова. Именно этим и воспользовалось профсоюзное движение в Польше, поймав в 1980-м коммунистические власти за язык: вы утверждали, что у нас государство рабочих? Так вот мы, рабочие, требуем вот такие конкретные вещи: (дальше шло 21 требований, так называемых «постулатов», от введения права на забастовку с полной оплатой времени забастовки до повышения зарплаты на 2000 злотых всем работающим, которые были явно невыполнимы с экономической точки зрения.) И тут социализму пришел конец. Как проигнорировать требования 10 миллионов рабочих? Как выполнить экономически невыполнимые обещания? Только объявлением войны собственному народу...

 

Вы пишете: «Как мне кажется, при социализме созидание становится основной мотивацией труда.» Нет, при социализме любая мотивация труда исчезает. Что такое социализм? Это перераспределение доходов от богатых к бедным, от способных к неудачникам, от умных к глупым, и неизбежно, от трудолюбивых к ленивым. Какая тут может быть мотивация труда? Только ложь о «созидательном труде» за несправедливо низкую плату. Вот вам пример «развитого» социализма в Польше: на потребление был направлен не только весь государственный доход, но и государственный долг. Все равно постулаты «обеспечить все работающих женщин яслями и детскими садами» не был выполнен, так же как и «сократить время ожидания квартир» (заметьте, речь шла не о квартирах по социальному найму, как в СССР, а о возможности покупки квартир за собственные деньги). И только после падения коммунизма в Польше начался строительный бум, продолжавшийся около 10 лет.

 

И еще одна маленькая деталь: «А если захотят построить такое же у себя дома?» Чье это высказывание? Кто это говорит? Власти в СССР? Если мы захотим «построить такое же у себя дома», то мы, несомненно, это сделаем. Мы захотели «вернуться в Европу» - и вернулись. Это наша страна! Это они, диктаторы, нас боятся! Ладно, раскипятился ветеран...

 

Вернемся к Ельцину. «Кто тогда был Ельцин? Человек, посмевший критиковать Политбюро. Человек Системы, пошедший против. Наполучавший за это кучу пинков. И кто были "русские демократы"? Если ничего не путаю (и если это действительно был "Апрель"), то это какой-то творческий союз, интеллигенты гуманитарных направлений, - а ведь в гуманитарных профессиях непременно требовался конформизм...» Простите за длинную цитату.

Я постараюсь вспомнить себя – тогдашнего, и что я об этом думал. Кто был Ельцин? Высокий партийный чиновник, член ЦК, что-то не поделивший с Горбачевым. Не забывайте, это был конец 1980-х. Что кормушка уже пуста, не видел только слепой, и сказать правду о старых маразматиках из Политбюро не было подвигом. Какие пинки получил Ельцин? Его арестовали, как Дубчека, посадили в тюрьму, как Джиласа, или расстреляли, как Надя (все они были крупными коммунистическими деятелями)? Почему в гуманитарных профессиях требовался конформизм?  В гуманитарных профессиях требуется совесть! Наверно, действительно всех, у кого была совесть, коммунисты в СССР уничтожили, только этим я и объясняю ваш презрительный тон по отношению к гуманитариям. И какой же Идее они аплодировали? Идее, что можно сказать правду? Перед ними была большая, бедная, разоренная и несчастная страна. От них требовалось показать пути выхода из положения. Аплодировать можно было в 1956-м, когда отменили наиболее людоедские законы. А в 1989 у них должно было быть уже готово 5, 10, 20 разработанных путей выхода из кризиса. Ельцин мог принять один из них, возглавить одну из партий. Но тогда, как в 17-м веке, они выбрали себе нового царя: «правь нами, царь-надежа!» Это и было их, то есть вас, Русских, решение.

 

«Ваш аргумент мне не очень понятен: почему из того, что несколько тысяч человек решили не подчиниться Президенту, а другие несколько тысяч решили подчиниться и стали стрелять по первым, следует, что простые граждане что-то выбрали, тем более конкретно "недемократический путь"?» - Какая основная задача власти? В демократическом обществе, Благо Страны. Конфликт между Президентом и Верховным Советом во всех случаях вредил этому Благу, и каждый человек, выбравший демократический путь, призвал бы обе стороны к порядку. Уже в самой вашей формулировке есть указание, что страна стала на недемократический путь: как неподчинение избранному президенту, так и стрельба по другим гражданам собственной страны являются подтверждением этому. Обе стороны боролись за власть ради власти, на Благо Страны всем было наплевать.

 

Вот мы вернулись к нашей теме: как по-разному мы видим мир. Вы видите свое общество разделенным: сторонники Президента, сторонники Верховного Совета, простые граждане. Одни решили то, другие это. А мы видим вас как одно: все вы жители России, и вы выбрали ваш путь, безразлично, кто его предложил, кто согласился, а кто промолчал. Я долго не мог понять, почему вы приняли именно такое решение. Но с вашей помощью я, кажется, начинаю понимать. Спасибо.

 

Я не видел фильм "Особенности национальной охоты". Но я прочитал рецензию. Это очень смешно?

 
 
 
Russophobe
22 February 2011 @ 07:33 pm

"Вы всё-таки тоже немножко "транспортный маньяк", как и я"
(Буря-В-Стакане)


Бывают в жизни такие моменты, когда проблемы кажутся неразрешимыми, а жизнь – конченной. И единственным выходом представляется уйти, убежать, скрыться. Но если ты понимаешь, что источником твоих проблем являешься ты сам, то разве можно убежать от себя самого? Однако человек – существо нелогичное, и иногда способен на самые бессмысленные, на первый взгляд, решения.

Я гнал машину по фривею четырнадцать часов кряду, останавливаясь только, чтобы набрать бензин и быстро перекусить. Ситуация, которую я оставил за спиной, казалась мне безвыходной, и лучшим решением представлялась смерть в автокатастрофе. Поэтому я безжалостно гнал вперед свой старый обшарпанный Линкольн, который я купил как-то по случаю на последние эмигрантские гроши, и надеялся, что он развалится по дороге и погребет меня под своими обломками, избавив разом от всех проблем. Но Линкольн оказался надежной машиной, и, скрипя и раскачиваясь, без устали глотал милю за милей, а его восьмицилиндровый двигатель ровно шумел, без колебаний и сомнений толкая машину вперед и вперед.

Была уже глубокая ночь, а я все ехал по пустому фривею, видя перед собой только небольшой кусочек серого асфальта, выхваченного из темноты фарами. Постепенно тьма справа и слева от освещенного фарами участка посерела, начала загибаться вверх, пока не сомкнулась надо мной, и начала вращаться. Но я упорно продолжал нестись вперед в этой серой вращающейся трубе, единственной неподвижной деталью которой был кусочек освещенного фарами серого асфальта впереди...

Я проснулся на заднем сидении моей машины. Светало. Она была запаркована на придорожной стоянке среди большегрузных автомобилей. Тихо удивившись про себя, как я сюда попал, я перебрался за руль и вывел свой Линкольн на фривей. Дорога шла через горный перевал. В ущельях клубился туман, так что временами казалось, что дорога идет среди облаков. Вставало солнце, окрасив остатки исчезающего тумана в розовый цвет. Я наконец перевалил через горы и увидел впереди освещенную лучами утреннего солнца зеленую долину. В ярко-голубом небе поплыли разноцветные воздушные шары. И я почувствовал, что мои прежде неразрешимые проблемы тают и исчезают без следа, как тот густой утренний туман под лучами солнца. Мои душевные раны затянулись, зарубцевались, зажили, и рубцы меня больше не беспокоили. Впереди меня ждали друзья, новая жизнь и неожиданные события. И как бы подбадривая меня, показался дорожный знак с надписью Do Not Use Breaks. Дословно – «Не пользуйся тормозами», то есть тормози двигателем, переключив его на низшую передачу: на затяжном спуске тормоза могут перегреться и заклинить.

Я вел свой Линкольн вниз, в залитую утренним солнцем зеленую долину, над которой медленно плыли разноцветные воздушные шары.

Главное – не пользоваться тормозами. Если их заклинит, я точно туда не доеду.


 
 
Russophobe
01 February 2011 @ 12:32 pm

Суд северного российского города Архангельска заслушивает показания шести человек, обвиняемых в похищении судна «Arctic Sea»в 2009 году. Исчезновение этого судна породило разные слухи в мировых средствах массовой информации о сорвавшейся поставке российского оружия на Ближний Восток.

Обвиняемые, которым грозит по 15 лет заключения за пиратство и похищение людей, признали себя виновными, хотя пятеро из них возражают против некоторых деталей обвинения. Но обстоятельства этого инцидента столь туманны, а официальная версия событий столь неправдоподобна, что родственники обвиняемых уверены - их близких заставили молчать о том, что Российское правительство хочет держать в секрете.

Обвинение утверждает, что судно перевозило древесину из Финляндии в Алжир, когда было захвачено шестью вооруженными пиратами, большинство из которых были этническими русскими, безработными из бедного района столицы Эстонии, Таллинна. Исчезнувшее судно искали в открытом море, пока Москва не объявила, что ее военно-морские силы освободили судно, обнаружив его у берегов Восточной Африки.

Однако по сообщениям из Израиля, “Arctic Sea” сначала было перехвачено Моссадом, и Израиль потребовал от Кремля остановить доставку, или Израиль захватит судно сам.

После своего ареста обвиняемые в пиратстве заявляли, что они были наняты на временную работу по защите окружающей среды, и собирали данные о загрязнении моря кораблями, когда их надувная лодка попала в шторм и была спасена командой “Arctic Sea”. Затем их попросили прикрыть Кремль от международного позора.

Но прокуроры в Архангельске заявляют, что обвиняемые напали на судно и угрожали команде оружием, требуя выкуп в полтора миллиона евро. Российские средства массовой информации сообщили, что защита адвокаты обвиняемых рассказали, что признания обвиняемых содержали утверждение, что за похищение судна им было обещано по 10 тысяч евро каждому. Трое обвиняемых по этому делу уже осуждены: бизнесмен из Латвии, обвиненный в организации похищения, получил четыре года, а двое "пиратов" получили три и семь лет тюрьмы.

Как бы для придания еще большей загадочности этой истории, в прошлом году было опубликовано написанное от руки письмо, предположительно от одного из осужденных пиратов, который был безработным строителем до случая с "Arctic Sea", призывающее международное сообщество отнестись серьезно к вопросу загрязнения Балтийского моря. "Мы знаем, как спасти бассейн Балтийского моря от серьезной экологической катастрофы", - говорится в письме.

Только некоторые члены команды судна выступили свидетелями на суде в Архангельске. Всем им запрещено говорить об этом инциденте с прессой. В Таллинне семьи обвиняемых опасаются худшего.

Алексей Бартенев, брат одного из обвиняемых, говорит, что инцидент остается тайной. "Только те, кто был на борту, знают, что там произошло", - говорит он. Господин Бартенев удивлен, почему в России судят за нападение на судно под флагом Мальты, принадлежащее финскому судовладельцу, в шведских водах жителями Эстонии. Он также подчеркивает, что шесть обвиняемых в пиратстве и нескольких членов экипажа – всего 16 человек – были перевезены в Россию на двух грузовых самолетах Ил-76, грузоподъемностью 40 тонн каждый, что нельзя объяснить иначе как перевозкой нелегального груза. "Единственное, что я могу сказать, что все это очень подозрительно", - говорит он.

Суд может продолжаться несколько месяцев, хотя бы потому, что прокуроры должны зачитать 43 тома обвинения. А пока господин Бартенев говорит, что адвокат его брата, назначенный государством, не вызывает доверия.

 

G. F.

©economist.com, Jan 30th 2011

 
 
 
Russophobe

Является ли язык исключительно явлением культуры, или он главным образом определяется биологией человека? Этот вопрос обсуждается на протяжении нескольких столетий без явного решения в ту или в другую сторону. Гай Дойчер принадлежит к сторонникам культурной гипотезы, и в своей новой книге «Через лупу языка» он рассматривает некоторые аспекты отдельных языков, которые, по его мнению, ставят под сомнение биологическую гипотезу.

 

Большая часть книги посвящена вопросу, как тот или иной язык описывает различные цвета. Все русские с детства знают, что у радуги семь цветов. Но для англичанина или американца цветов только шесть (голубой и синий обозначаются одним и тем же словом blue). А те, кто изучал древнегреческий, знают, что в этом языке не только синий и голубой, но и зеленый обозначался одним и тем же словом. Море для Гомера могло быть «темное, как вино».

 

Это книгу очень интересно читать. Дойчер приводит множество малоизвестных фактов. Например, мы описываем пространство относительно себя (впереди, позади, справа, слева), а в некоторых языках пространство описывается относительно сторон света (к северу, к юго-востоку и так далее).

 

Затем Дойчер переходит к обсуждению, как язык влияет на наше восприятие окружающего мира (так называемая «лингвистическая относительность», или гипотеза Сапира-Ворфа). Например, в языке амазонских индейцев Матсес грамматические времена требуют не только определения, откуда вам известно то, что вы говорите (личный опыт, следствие, вывод или услышанное от других), но и когда это было услышано (давно или недавно). Ошибка в употреблении грамматической формы делает вас лжецом! Дойчер отрицает лингвистическую относительность в ее строгой форме (скажем, мы можем полностью выразить по-русски фразу из языка Матсес, пользуюсь иными грамматическими формами, и наоборот), но подчеркивает влияние языка на культурно-исторический фон.

 

Дойчер выделяет три области, где язык явно влияет на восприятие окружающего мира: это цвет, пространственные отношения и грамматический род. Еще Марк Твен смеялся над «глупостью» немецкого языка, где молодая девушка – это «оно», а турнепс – «она». Современные исследования показывают, что грамматический род действительно подсознательно влияет на наше восприятие предметов.

 

От себя я бы добавил еще одну область - это чувство юмора. Большинство шуток невозможно перевести на другой язык, и сама область смешного различна в разных языках.

 

Гай Дойчер. Через лупу языка: почему мир выглядит иначе на других языках.

Through the Language Glass: Why the World Looks Different in Other Languages. By Guy Deutscher. Metropolitan; 320 pages; $28. To be published in Britain by Arrow in February; £7.99

 
 
 
Russophobe
09 November 2010 @ 08:30 pm

Уважаемая buravstakane (http://buravstakane.livejournal.com/ )  задала мне вопрос: что делать достойному человеку, когда у него нет достойного выбора? Это вопрос, который задавали себе все достойные люди в тоталитарных странах: что делать человеку, поставленному в нечеловеческие условия?

 

Как одно из решений уважаемая  buravstakane привела песню "Поколение дворников":

 

http://www.youtube.com/watch?v=LcgywNSTRGE

Борис Гребенщиков - Поколение дворников (1987)

 

Поколение дворников и сторожей

Потеряло друг друга

В просторах бесконечной земли

Все разошлись по домам.

В наше время,

Когда каждый третий - герой,

Они не пишут статей,

Они не шлют телеграмм,

Они стоят как ступени,

Когда горящая нефть

Хлещет с этажа на этаж,

И откуда-то им слышится пение.

И кто я такой, чтобы говорить им,

Что это мираж?

 

Мы молчали, как цуцики,

Пока шла торговля всем,

Что только можно продать,

Включая наших детей,

И отравленный дождь

Падает в гниющий залив.

И мы еще смотрим в экран,

А мы еще ждем новостей.

И наши отцы никогда не солгут нам.

Они не умеют лгать,

Как волк не умеет есть мясо,

Как птица не умеет летать

 

Скажи мне, что я сделал тебе,

За что эта боль?

Но это без объяснений,

Это видимо что-то в крови,

Но я сам разжег огонь,

Который выжег меня изнутри.

Я ушел от закона,

Но так не дошел до любви.

 

Но молись за нас,

Молись за нас, если ты можешь.

У нас нет надежды, но этот путь наш

И голоса звучат все ближе и строже,

И будь я проклят, если это мираж.

 

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

 

К сожалению или к счастью, я не принадлежу к поколению дворников. Моя судьба сложилась иначе: я принадлежу к поколению Солидарности. Гимном моего поколения стала песня Яцка Качмарского "Наш класс". Она была написана в самый мрачный период нашей недавней истории, после введения военного положения 13 декабря 1991 года, когда казалось, что порыв к свободе очередной раз задушен и достойным людям нет места в собственной стране:

 

http://www.youtube.com/watch?v=xoTVVqhBh8w

Яцек Качмарский (Jacek Kaczmarski) - Наш класс (1983)

 

Что стало с нашим классом? -  написал мне Адам из Тель-Авива

Тяжело жить в наше время, тяжело вообще сохранять достоинство.

Что же стало с нашим классом? Войтек теперь в Швеции а порно-клубе,

Пишет, что ему хорошо платят за то, что он и так любит.

 

Каська с Петькой в Канаде, там для них открылись перспективы,

Сташек в Штатах, а Павел теперь в Париже.

Госька с Пшемкем с трудом выживают - в мае у них будет третий ребенок,

Безуспешно подают заявления с просьбой выпустить на Запад.

 

Зато Магда в Мадриде и выходит за испанца,

А Мачек погиб в декабре, когда ходили по квартирам [арестовывать активистов]

Януш-везунчик, которому все завидовали,

Стал хирургом, лечит людей, а его брат повесился.

 

Марек сидит за невыполнение приказа, потому что отказался стрелять в Мишку,

А я о них пишу -  вот и весь наш класс.

Еще Филипп -  физик в Москве, получает разные награды,

Ездит в Польшу, когда хочет, его даже премьер принимал.

 

Я нашел весь класс -  дома, в изгнании, в могиле

Многое изменилось, каждый тянет свою лямку.

Я нашел одноклассников, выросших и повзрослевших,

Расчесал нашу молодость, но особо не болело.

 

Уже не мольчики, в мужчины, не девочки, а женщины,

Молодость быстро заживет, ничьей вины тут нет.

Все стали ответственными, у всех свои цели в жизни,

Все более-менее нормальны, но достаточно ли этого?

 

Я сам не знаю, о чем я думаю, что мне взбредает в голову,

Когда в этих знакомых лицах я ищу детские черты,

Почему я оборачиваюсь, хотя никто меня не зовет

Поиграть в салки или хотя бы в прятки.

 

Мы выпускаем свои ветви, свои листья,

И корни наши теперь дома, в изгнании, в могиле.

Выпускаем вниз, в стороны, вверх, к солнцу, вправо, влево,

И кто теперь помнит, что мы - это одно дерево...

 

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

 

Конечно, картина была бы неполной, если бы я не привел тут начало этого дерева, первый его росток, откуда выросло наше поколение:

 

http://www.youtube.com/watch?v=594WLzzb3JI

The Who – Мое поколение (My Generation) (1965)

 

Люди хотят нас ограничить (говорю о нашем поколении)

Потому что мы любим быть вместе (говорю о нашем поколении)

То, что они с нами делают, выглядит отвратительно (говорю о нашем поколении)

Я надеюсь умереть прежде, чем постарею (говорю о нашем поколении)

 

Это мое поколение

Это мое поколение, детка

 

Почему бы вам не исчезнуть (говорю о нашем поколении)

И не пытаться нас понять (говорю о нашем поколении)

Я не хочу произвести сенсации (говорю о нашем поколении)

Я говорю о нашем поколении (говорю о нашем поколении)

 

Это мое поколение

Это мое поколение, детка

 

People try to put us d-down (Talkin' 'bout my generation)

Just because we get around (Talkin' 'bout my generation)

Things they do look awful c-c-cold (Talkin' 'bout my generation)

I hope I die before I get old (Talkin' 'bout my generation)

 

This is my generation

This is my generation, baby

 

Why don't you all f-fade away (Talkin' 'bout my generation)

And don't try to dig what we all s-s-say (Talkin' 'bout my generation)

I'm not trying to cause a big s-s-sensation (Talkin' 'bout my generation)

I'm just talkin' 'bout my g-g-g-generation (Talkin' 'bout my generation)

 

This is my generation

This is my generation, baby

 
 
 
Russophobe
23 October 2010 @ 09:33 pm
[ Со странички http://clear-text.livejournal.com/215715.html?page=3#comments ]

Большинству людей свойственно рациональное поведение. В своей реплике уважаемый хозяин странички обвиняет россиян, даже их наиболее образованную часть, в нежелании участвовать в переписи. Отвечать на вопросы переписи рационально, поскольку эти данные могут быть использованы для общего блага. Сознательный отказ от ответов или сообщение неправдивой информации является, на первый взгляд, нерациональным действием. Было бы интересно рассмотреть, почему возникает такое противоречие.

Во всех странах имеется небольшое количество людей с асоциальным поведением, которых по различным причинам не интересует то, что мы называем "общим благом". В частности, они не участвуют в национальных переписях. Для учета их количества демографы используют методы, которые на профессиональном жаргоне называются "досчет". Совершенно ясно, что это количество не может превышать статистического критерия "правдоподобности", то есть не более нескольких процентов. В противном случае становятся "ненадежными" данные всей переписи.

Почему же среди образованной части российского общества, которая заведомо не является асоциальной, заметны тенденции, направленные на разрушение результатов переписи? В одной из реплик было замечено, что это новая тенденция, которая отсутствовала при проведении прошлой переписи 10 лет тому назад. Что изменилось за 10 лет?

Участие в переписи является добровольным. Понятие "добровольности" тесно связано с понятием "свободы". И тут мы можем предположить, что же изменилось. По данным Freedom House - международной неправительственной организации - Россия из числа "частично свободных" стран по политическим свободам перешла в разряд "несвободных". Потеряв политические свободы, люди стали стремиться максимально использовать оставшиеся у них свободы, в частности, свободу не участвовать в переписи или давать неправдивые ответы на вопросы. А поскольку удовлетворение от пользования собственной свободой превышает удовлетворение от пользования неопределенным "общим благом" результатов переписи, то их поведение является вполне рациональным.
 
 
Russophobe
26 December 2008 @ 08:16 pm
My brother George (we called him Jourka) liked to go to the forest with his dog Outlaw. Outlaw followed Jourka everywhere. In the forest Jourka liked to catch grass snakes, and waving one in the air, would say, “To mój bat” (“This is my whip”.) But in that forest there were vipers too. Once Jourka by mistake wanted to catch a viper. Outlaw saw it, rushed forward and killed the viper, but the viper bit Outlaw. Outlaw died, licking his wounds. Everybody praised Outlaw and mentioned him for long time.

            Jourka died tragically. It was a cold day. Jourka was playing in the yard, then went to the house and stood at the stove too close to the fireplace. His shirt caught the fire and he was badly burned. He died after long suffering. Before his death, he told mother, “You’ll go far, far away and I will remain here alone, completely alone.” Mother often told us about it and cried. Jourka was five when he died.

            We moved from Warsaw, but I can’t figure out in which year it was. I remember myself wrapped in a big scarf in mother’s arms. It was dark around and a man put a big pear into my hand. I was probably four years old. But where was my younger sister Sasha and why was I in my mother’s arms? It is possible that I was less than three and Sasha wasn’t born yet. Anyway, I remember that man. When years later I told mother about it, she said that that man had loved her very much and had asked her to leave my father and stay with him in Warsaw, but she hadn’t agreed.

            We moved to Borisov [now Belarus]. I remember when I was 5; we lived in a small dark room. Sasha couldn’t walk for a long time, and she crawled in a funny way: sitting on the floor, she kept her legs in front of her and bended her left leg and then her right. There were only three of us: mother, Sasha and I. I remember neither father, nor anybody else. When mother went out, a funny woman babysat us. She had a scarf on her head wrapped on the top such that that loose ends looked like horns. She sang us a song in Lithuanian: 

Žvirblis nabagėlis
Visas negalėjo,
Galvelę skaudėjo.

 (Poor little sparrow,
He is very ill,
He has a headache.)

Once when we stayed alone, Sasha crawled to the door, moved a bolt and locked the door. When mother returned, she couldn’t get in. She asked us to unlock the door but we couldn’t. Mother had to break a window. Mother went to work. She worked in a liquor store selling vodka. We played with bottles as dolls, we had no true dolls. We pushed bottles along a washboard, which represented stairs. We liked the noise, it was funny. Our bottles represented boys and girls, who visited each other.

            When I was seven, we lived in another place. My mother worked at home. In our house. or apartment, there were several rooms, but I clearly remember only the kitchen with a big stove. Mother worked for a factory that produced matches. She would bring home components to make matchboxes. She had a form, around which she wrapped matchbox sides, on the top she put a bottom, everything had to be covered with glue and then blue paper, and then she put it in the warm stove to dry. At that time Ann and father lived with us. Ann and I helped mother to make matchboxes. I liked it, and I remember even now the smell of wood and glue. And I was proud that I was working. Later on, when we lived in Moscow, my brother Feodor was able to secure a pension for our mother on the grounds that she had worked in that factory.

            I think that the time in Borisov, where she moved from Warsaw, was the hardest for my mother. I remember the miserable apartment where our youngest brother Nicolas was born and died. I remember vividly when he died. One night I heard my mother crying. I got up and went to a small room. Three candles were burning at the little casket in which Nicolas was lying. He was pale, very pale, and mother sat next to him and cried. I wanted to get closer, but I was led away and put to bed. I closed my eyes and saw green branches with green leaves everywhere around, grove from the clothes which hanging around, and the branches trembles and bended, and bended…

            When Nicolas died he was three. He was ill almost all the time and mother said it was from malnutrition. Our poverty killed him.

            Our father was unemployed at that time and mother asked her brother Nick for help. He lived then in Wilno and he arranged for us to come. In Wilno father got a job in the District Inspection Office.

            Later on, when it was time for me to go to school, my sister Kate already had a job in the District Courthouse. She and father worked in the same building.

At that time we lived in our apartment, which was cheap, but big enough so the youngest children – my sister Sasha and I – had our own room. We didn’t like it when in the evening grownups sent us to bed. We wanted to stay. It was more fun to stay up with them.


 
 
 
Russophobe
26 December 2008 @ 08:14 pm

My mother, Anna Dranicyn, nee Stavrovich (1860-1931), unlike my father, had many relatives. They were scientists, students, local activists and teachers. Their forefathers came from Serbia. They were educators.

My mother’s cousin, the son of her father’s brother, held a high position in the local branch of the Ministry of Education. All his children were able to attend state schools free of charge because of it. His name was Feodor, and one of my brothers was named after him.

            My grandfather, my mother’s father, was a Greek Catholic and worked in the church. Later he became a deacon. But he died early, leaving his wife with four children. My mother, Anna, was the oldest she was eight at that time – next was Vladimir (our uncle Vlad), then Elena and finally Nicolas. My grandmother’s name was Ludowika, nee Andrzejewska. I was named after her. After her husband died, she also started to work in the church, making communion bread. This was her only source of income. I don’t know how it was possible to live and raise children on this. Only her sons, Vlad and Nick, got a formal education and her daughters, my mother and Elena, were home schooled, learning only some reading and writing, sewing, embroidering, knitting, and cooking. But our mother wasn’t able read at all; she had an eye disease [trichiasis]. In this condition the eyelash hairs grow towards the eyes and she suffered from eye pain. From time to time we, her children, cut her eyelashes with small clippers to ease her pain. I don’t remember her sewing or knitting, but when she was young she did it very well and she taught us to sew, to embroider, and to knit.

Mother kept close relations with her siblings all her life. In hard times they helped her, especially uncle Vlad. When my sister Kate went to school, she lived in his house in Novohopersk [Russia], and when my sister Ann went to school, she also lived in his house at that time in Warsaw [now Poland]. Our uncle Vlad moved around very often. I remember when he worked as railroad conductor and traveled across Siberia [by Transsiberian Railroad]. And then he became a bee keeper and lived in Sverdlovsk [now Yekaterinburg, Russia]. Our grandmother loved uncle Vlad very much and traveled with him. Uncle Vlad had ten sons and one daughter, Vera. Aunt Natasha (his wife) often said in annoyance, “How I hate these trousers!” and locked up in her room with Vera to enjoy a meal. Many of their sons died young. Only three lived to old age. Nicolas, who was my age, was a geologist, lived in Sverdlovsk and died there in the 1960s. Vladimir and Wieceslaw also survived. The last lived in Riga [now Latvia], married a Latvian woman and had a son who became an engineer and lived in Leningrad [now St. Petersburg, Russia], and he is the only Stavrovich descendant alive. Vera had three daughters: one from her first marriage to a military officer and two from her second marriage to a railroad foreman. Her oldest daughter Julia lived in Sloka [now Latvia], and her two other daughters lived in Achinsk [Russia], in Siberia.

            Aunt Elena was younger then uncle Vlad. She married Mr. Wieliczko, a feldscher. They had three children: Olga was the oldest, Nicolas was the middle child, and Lubov was the youngest.

            And finally there was the youngest son of our grandmother, Uncle Nick. Our mother loved him very much. He had three children: Leonida the oldest; Zinaida, the middle child; and Serge, the youngest.

            When my parents were in dire straits, Uncle Nick lived in Wilno. He invited my mother and found a job for my father. My father changed jobs very often because of his pride: he couldn’t bear to be humiliated.

We kept in touch with all mother’s relatives. We got together and sent letters. But now there is only one Stavrovich alive. He is Uncle Vlad’s grandson and my first cousin once removed, but I don’t know him.

            My mother was an orphan, and her mother didn’t love her because she had married my father. I think my grandmother loved only her son Vlad. She traveled with him until her death. She was 96 when she died somewhere in Siberia.

            When I think of my mother, I think that she was the unhappiest person I know. She loved her children and her husband, too, but he didn’t appreciate it. She was unhappy because she bore mostly girls, and a woman’s life was much harder for lack of rights.

            She had ten children, six girls and four boys. Her firstborn son Ivan died, strangled by his umbilical cord, at the hands of an unskilled midwife. Next was Lidia, then Kate, then Feodor. Somebody told mother that she had to name a daughter after her if she wanted to stop giving birth to girls. So the next girl was named Anna. But despite this, another daughter – Elena, who soon died – was born, and then George, the son, then two more girls – I and Alexandra (Sasha) – and the last, Nicolas. I remember Nicolas’s death.

As I mentioned already, I don’t know why father abandoned his medical career and became a forest ranger near Warsaw. He got hound dogs and hunted rabbits. Mother kept a big household with a cow, pigs and poultry. I was not born yet, so this is a story my mother told us. Lidia and Kate were young. Lidia was  seven and Kate was  five. That means it was 1897 or 1898. Once they went for a walk and didn’t come back in the evening and through the night. My mother didn’t sleep that night. Early in the morning she went to Warsaw to her friend Mrs. Walther for help. Mrs. Walther listened to my mother attentively, then took her hand and led her to the bedroom, where two girls were sleeping serenely.

 Lidia told me another story. It was mother’s birthday. Lidia wanted to give her a present, so she picked out all the flowers in the garden and brought them to mother. Mother was furious and punished her. And Lidia remembered all her life that mother did not appreciate her best intentions.

            Once Kate was feeding chickens, when suddenly Feodor ran in with the dogs. A pig got scared by the dogs and ran towards Kate. Kate landed atop of the pig and rode it across the yard…

            The day I was born our cow ate too much clover and died of bloat. My mother was in bed and nobody could rescue the cow.

 
 
Russophobe
01 October 2008 @ 08:36 pm

My father, Boris Dranicyn (1855 – 1930?), belonged to the peasantry. I don’t mean he came from a farmer’s family; he had been an orphan since childhood; he didn’t remember his parents; and he had no siblings or relatives. In the Russian Empire, everyone belonged to one or another estate (social class), and no official document contained only the name of a person without mentioning his estate. So my father belonged to the peasantry – the lowest, ignoble estate. When I was a little girl, I even thought that fathers had no relatives. I was surprised when my friends would say, “My uncle is my father’s brother,” or “My aunt is my father’s sister.” I would ask, “How can a father have a brother or a sister?”

            My papa had no relatives. Who raised and taught him, I don’t know, but he was an educated town dweller. He read to his children with eloquence; sometimes in the evening he read us short stories by Chekhov and Averchenko; we laughed, and we liked such evenings very much. But which formal education he’d gotten, we didn’t ask. Despite his skills, however, he was a low-ranking official, and earned too little; nonetheless, I was admitted to secondary school as the daughter of a government employee.

            When he married my mother, he was a feldscher [a medical orderly who usually acquired his limited skills in the army, and carried out basic medical treatment for the village people]. My grandmother, for reasons unknown to me, condemned this marriage. She didn’t even visit my mother and her children. I saw my grandmother in Wilno [now Vilnius, Lithuania] only once, when she came to visit her son, our uncle Nick.

            Papa had a practice in Slutsk [now Belarus], where my mother had been born and where they married. He was a popular doctor, my mother said, and his patients believed in his skills (“Doctor Boris can heal.”).

            I don’t know why papa quit his job, why he moved to Warsaw [now Poland] and why my parents settled in Nowogeorgiewsk [Modlin, now a part of Nowy Dwór Mazowiecki, Poland], near Warsaw, where papa took a job as a forest ranger. There my papa hunted, and my mother kept a big house. She had one cow, pigs, poultry and my father’s hounds, which helped him when he hunted rabbits. I was born there I remember nothing about that time near Warsaw; everything I know is from my mother’s stories. And I want to write here only what I know and remember about my papa.

            My papa was a man who liked his life as it was. He liked to sing. He had a nice voice and we loved to listen to him when he sang “I Go Out on the Road Alone” or “There Is a Rock on Volga River” and other songs he liked. We loved to gather around him when he sat at the table and drew. He especially liked to draw horses.

            When we live in Wilno, there was a path from our back yard to the bank of a river, the Wileyka. Early in the morning, my papa got up and went to swim. When he returned, he boiled eggs in the samovar [a heated metal container, traditionally used to heat and boil water in and around Russia]. Then, standing outside our room he woke me up because it was time to go to school. Every night at dinner he drank one shot of vodka, and every 20th –pay-day – he invited a friend over and they both got drunk. And every time we had to throw his friend out. We did it this way. Sitting at the table, we would start little by little to turn the wick down. It would become darker and darker. If papa was not completely drunk, he would ask us to put more kerosene into the lamp, but we would answer that there was no more kerosene in the house, and that all the shops were closed already. And when the lamp produced almost no light, we would put his friend’s hat on his head and push him out the door. And papa would quietly go to bed.

            But sometimes when he was drunk, he would become aggressive. He beat mother and we the children had to save her. Sometimes he attacked me. My school expenses were very heavy to bear for my parents, and he was unhappy about it. My mother’s uncle, Mr. Stawrowicz, was the head of the school district, and all Stawrowicz children went to school for free. But we were the Dranicyn, not the Stawrowicz family.

            But such dark days were rare. Sometimes papa was in a good mood, took time to talk with us, and asked what we had learned in school. He liked to read to us and was happy when we listened to him attentively. Once we had a bet. Papa wanted a herring, and there was no herring in the house. It was late in the evening and all the shops were closed. And [my friend] Sonia and I bet papa that we could get him a herring. If we did, he would walk under the table on all fours. He agreed because he was sure we couldn’t. But the owner of one shop, an old Jew, liked me. We ran to him and got a herring. How we laughed when papa went under the table!

            Because of me papa had one more inconvenience: my mother asked him to accompany me to school. We were both unhappy about it. But soon we made a decision. We would walk together only part of the way to the corner of Mlynowa (Mill) street. Then I would turn right and let papa go free.

            In our last years in Wilno my father changed. He stopped drinking. But every evening at 6 o’clock he went out, in a nice clean suit, his hair covered with brilliantine cream, in a fresh shirt ironed by mom. He had always been good looking, and was especially so now. It was very sad, for we knew the reason. We noticed that he left exactly at 6 and, when the clock started to strike, Sonia and I started to count loudly: “One, two, three, four…” The door slammed, but we continued: “Six!” It was a sad joke, because he was going on a date. When we evacuated with the Germans near the city, he remained in Wilno, with his girlfriend.

            Father remained in Wilno until the last day. Then he evacuated to Kostroma, several hundred miles from Orel, where we were staying. Mother decided to go to Kostroma and persuade father to come back to the family. She took Sasha, my younger sister, with her, because father loved his youngest daughter very much. It is strange, but I did not remember this, and my sister  told me about it recently with great sadness. She told me how rude father was: he slept in a bed and mother and she had to sleep on the floor. Mother was abused and angry; she returned to us and never spoke about father anymore.

            Then the Polish army took Wilno, and Poland regained independence from Russia. After the truce between Poland and Soviet Russia took hold there was a moment when it was possible to leave Russia, and father returned to Wilno. Josef Pilsudski became the head of the Polish state.

Father wrote to us. He sent letters to everybody – to Kate, to me, to Feodor. And once he wrote to Feodor: “Pilsudski sends his best wishes to you.” It was Feodor’s friend from military school, not the head of state. But this letter was a fatal mistake. Soviet authorities hated Pilsudski because he had defeated the Red Army and defended Polish independency. I think this letter was one of the reasons why Feodor was recently executed.

            Father wrote to us until the end of 1920; then the letters stopped. He lived in Wilno to his death and was buried in an Orthodox Cemetery. When my grandson Boris and I were in Wilno in 1965, I wanted to find his grave. But we had no time: we were late for a flight to Palanga [Lithuania].